Владимир Маяковскийоколо 7 мин. на чтение
От редакции: В рубрике классики альманах «Чертёж» обращается к истокам отечественного поэтического авангарда, открывая структуру дебютного номера масштабным сольным блоком из десяти ранних стихотворений Владимира Маяковского 1913–1914 годов. Для нашего издания творчество раннего Маяковского — это не просто дань уважения исторической вехе или школьной хрестоматии, а фундаментальная точка отсчета всей нашей концепции каркасного слова. Именно футуристы начала двадцатого века первыми начали осознанно проектировать текст как жесткую визуальную и смысловую конструкцию, безжалостно ломая привычные гладкие формы ради достижения максимальной прочности и контрастности выражения. Индустриальный каркас, агрессивная геометрия образов, динамика витрин и вывесок, а также выверенная графика ломаного стиха классика идеально рифмуются с манифестом «Чертежа». Публикуя эти архивные тексты встык с работами современных резидентов, редакция выстраивает непрерывную линию преемственности и размечает координаты, на которых заложен прочный фундамент актуальной интеллектуальной лирики. Этот блок призван показать читателю, где берет начало наше понимание поэзии как точной архитектуры смыслов, способной выдержать давление времени.
Поэтические произведения Владимира Маяковского, созданные в период с 1913 по 1914 годы.

А вы могли бы?
Я сразу смазал карту будня,
плеснувши краску из стакана;
я показал на блюде студня
косые скулы океана.
На чешуе жестяной рыбы
прочел я зовы новых губ.
А вы
ноктюрн сыграть
могли бы
на флейте водосточных труб?
[1913]
Вывескам
Читайте железные книги!
Под флейту золо́ченой буквы
полезут копченые сиги
и золотокудрые брюквы.
А если веселостью песьей
закружат созвездия «Магги» —
бюро похоронных процессий
свои проведут саркофаги.
Когда же, хмур и плачевен,
загасит фонарные знаки,
влюбляйтесь под небом харчевен
в фаянсовых чайников маки!
[1913]
От усталости
Земля!
Дай исцелую твою лысеющую голову
лохмотьями губ моих в пятнах чужих позолот.
Дымом волос над пожарами глаз из олова
дай обовью я впалые груди болот.
Ты! Нас — двое,
ораненных, загнанных ланями,
вздыбилось ржанье оседланных смертью коней.
Дым из-за дома догонит нас длинными дланями,
мутью озлобив глаза догнивающих в ливнях огней.
Сестра моя!
В богадельнях идущих веков,
может быть, мать мне сыщется;
бросил я ей окровавленный песнями рог.
Квакая, скачет по полю
канава, зеленая сыщица,
нас заневолить
веревками грязных дорог.
[1913]
Мы
Лезем земле под ресницами вылезших пальм
выколоть бельма пустынь,
на ссохшихся губах каналов —
дредноутов улыбки поймать.
Стынь, злоба!
На костер разожженных созвездий
взвесть не позволю мою одичавшую дряхлую мать.
Дорога — рог ада — пьяни грузовозов храпы!
Дымящиеся ноздри вулканов хмелем расширь!
Перья линяющих ангелов бросим любимым на шляпы,
будем хвосты на боа обрубать у комет, ковыляющих в ширь.
[1913]
Театры
Рассказ о взлезших на подмосток
аршинной буквою графишь,
и зазывают в вечер с досок
зрачки малеванных афиш.
Автомобиль подкрасил губы
у блеклой женщины Карьера,
а с прилетавших рвали шубы
два огневые фокстерьера.
И лишь светящаяся груша
о тень сломала копья драки,
на ветке лож с цветами плюша
повисли тягостные фраки.
[1913]
Кое-что про Петербург
Слезают слезы с крыши в трубы,
к руке реки чертя полоски;
а в неба свисшиеся губы
воткнули каменные соски.
И небу — стихши — ясно стало:
туда, где моря блещет блюдо,
сырой погонщик гнал устало
Невы двугорбого верблюда.
[1913]
Несколько слов о моей жене
Морей неведомых далеким пляжем
идет луна —
жена моя.
Моя любовница рыжеволосая.
За экипажем
крикливо тянется толпа созвездий пестрополосая.
Венчается автомобильным гаражем,
целуется газетными киосками,
а шлейфа млечный путь моргающим пажем
украшен мишурными блестками.
А я?
Несло же, палимому, бровей коромысло
из глаз колодцев студёные ведра.
В шелках озерных ты висла,
янтарной скрипкой пели бедра?
В края, где злоба крыш,
не кинешь блесткой лесни.
В бульварах я тону, тоской песков овеян:
ведь это ж дочь твоя —
моя песня
в чулке ажурном
у кофеен!
[1913]
Несколько слов о моей маме
У меня есть мама на васильковых обоях.
А я гуляю в пестрых павах,
вихрастые ромашки, шагом меряя, мучу.
Заиграет вечер на гобоях ржавых,
подхожу к окошку,
веря,
что увижу опять
севшую
на дом
тучу.
А у мамы больной
пробегают народа шорохи
от кровати до угла пустого.
Мама знает —
это мысли сумасшедшей ворохи
вылезают из-за крыш завода Шустова.
И когда мой лоб, венчанный шляпой фетровой,
окровавит гаснущая рама,
я скажу,
раздвинув басом ветра вой:
«Мама.
Если станет жалко мне
вазы вашей муки,
сбитой каблуками облачного танца, —
кто же изласкает золотые руки,
вывеской заломленные у витрин Аванцо?..»
[1913]
Любовь
Девушка пугливо куталась в болото,
ширились зловеще лягушечьи мотивы,
в рельсах колебался рыжеватый кто-то,
и укорно в буклях проходили локомотивы.
В облачные па́ры сквозь солнечный угар
врезалось бешенство ветряно́й мазурки,
и вот я — озноенный июльский тротуар,
а женщина поцелуи бросает — окурки!
Бросьте города, глупые люди!
Идите голые лить на солнцепеке
пьяные вина в меха-груди,
дождь-поцелуи в угли-щеки.
[1913]
Послушайте!
Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — кто-то хочет, чтобы они были?
Значит — кто-то называет эти плево́чки жемчужиной?
И, надрываясь
в метелях полу́денной пыли,
врывается к богу,
боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит —
чтоб обязательно была звезда! —
клянется —
не перенесет эту беззвездную му́ку!
А после
ходит тревожный,
но спокойный наружно.
Говорит кому-то:
«Ведь теперь тебе ничего?
Не страшно?
Да?!»
Послушайте!
Ведь, если звезды
зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — это необходимо,
чтобы каждый вечер
над крышами
загоралась хоть одна звезда?!
[1914]
Владимир Владимирович Маяковский (1893–1930) — ключевой архитектор русского поэтического авангарда, реформатор стиха и главная фигура отечественного футуризма, превративший поэзию из созерцательного искусства в жесткое инженерное проектирование новой реальности. Он родился в грузинском селе Багдати в семье лесничего, но после внезапной смерти отца в 1906 году семья переехала в Москву, где будущий поэт быстро включился в подпольную революционную деятельность, пережив три ареста и одиннадцать месяцев одиночного заключения в Бутырской тюрьме, поставивших точку в его партийной карьере и открывших вектор к профессиональному творчеству. Поступив в Московское училище живописи, ваяния и зодчества, Маяковский знакомится с Давидом Бурлюком и в 1912 году становится соавтором знаменитого манифеста «Пощечина общественному вкусу», провозгласившего радикальный разрыв с академической традицией ради конструирования нового поэтического языка на базе агрессивной городской лексики, деформации метафор и выверенной акцентной структуры стиха. В годы Первой мировой войны, служа чертежником в петроградской автошколе, он создает свои первые монументальные поэмы — «Облако в штанах» и «Флейта-позвоночник», где футуристический бунт обретает предельную трагическую глубину под влиянием личной катастрофы — встречи со своей главной музой и проклятием Лилей Брик. Октябрьскую революцию 1917 года поэт принимает безоговорочно как материальное воплощение слома старого мира, подчиняя свое искусство государственным задачам: он маниакально рисует плакаты и пишет лозунги для «Окон сатиры РОСТА», превращая поэзию в контрастный агитационный конвейер, а позже организует Левый фронт искусств (ЛЕФ) для продвижения производственного искусства. В 1920-е годы Маяковский становится главным поэтическим дипломатом СССР, совершая масштабные поездки по Европе и Америке, где с инженерным восторгом описывает индустриальную мощь Бруклинского моста, однако к концу десятилетия его внутренний каркас начинает трещать под давлением бюрократизации советской системы и жесткой травли со стороны официальной критики, бойкотировавшей его сатирические пьесы «Клоп» и «Баня». В начале 1930 года Маяковский оказывается в тотальной изоляции — его юбилейная выставка «20 лет работы» полностью игнорируется коллегами и властью, здоровье подкошено, а личные отношения заходят в тупик, что приводит к трагическому финалу 14 апреля 1930 года, когда великий футурист обрывает свою жизнь выстрелом в грудь в рабочей комнате на Лубянке, оставив после себя монументальный чертеж новой русской метрики, обладавшей прочностью стали и точностью архитектурного расчета.


